Яркий солнечный свет упал на стекла витража и преломился тысячью красок. Окна были огромны, во всю стену храма. Они светились. Стена раздробленного света. Внутри было тихо и прохладно. Пахло ладаном, на образах играл свет. В храме почти не было людей. Я люблю такую тишину. В ней как-то по-особенному думается. Одно дело служба, и совсем другое, когда ты словно в беседе с ликами. Во время служения всегда действо, хоры. А быть в храме, как сейчас, в тишине – это беседа с собой, соло.
Нам нужны паузы, в которых мы должны сонастроиться с внутренним ритмом. Жизнь – это непрерывный процесс, который преподносит нам событие за событием, а анализировать их мы уже, подчас, не успеваем. Нас несет поток – река жизни, в которой мы вроде бы живем и действуем самостоятельно. Не-е-ет, мы подчинены законам потока. Он подчиняет нас и со временем внешние силы столь настойчиво требуют от нас стиль и суть поступков, что в какой-то момент мы вдруг обнаруживаем, что стали не такими, какими когда-то собирались стать. Поток несёт нас, хоть мы и пытаемся как-то ему противостоять, поднимаем бунт и начинаем подгребать к берегу, но вдруг соображаем, что это – локомотив. И куда, под откос? И как к берегу, если это означает отстать, отказаться от единства со всеми, если жизнь и поток – синонимы? И что там, под берегом-откосом? Человек рожден для высокого, но будни, расчет, страх гонят его по накатанной.
Я сидел в храме бездумно. Была та редкая минута, когда можно было жить просто так, без спешки и суетных мыслей. Заиграл орган. Музыка была созвучна моему настроению, и я погрузился в мир звуков. Пришло ощущение, будто я оторвался от бренного и суетного и объединился с огромной стихией. Сначала медленно вплыл в нее, потом вознесся и омылся в чистых струях энергии. От меня, как короста, отпали уныние и страхи, напряженность и раздражения последних дней. Став чище и светлее, я наполнился ликованием и радостью. Я ощутил себя летящим и могучим, способным жить в других мирах и быть тоньше в своих проявлениях. Я ощутил в себе свет, и постепенно сам становился светом, наполняясь его мощью и силой. Моё тело, освобождённое от бренного, стало белым, как расплавленный металл...
Кончилась музыка. Какое-то время она еще жила во мне и в этом храме. Я открыл глаза. Храм был таким же, как и прежде, но уже иного качества. Он и всё пространство вокруг стало добрее и чище. Но не только внешнее, но и моё внутреннее стало каким-то иным, если раньше я ощущал, что я – это я, а вне меня весь остальной мир, то теперь пришло ощущение единства со всеми. Наверное, это ощущение можно назвать любовью. Потому что я любил всё вокруг себя: и эти стены, и эти своды, и эту щербинку на кирпиче кладки. Как тогда, молодым и юным, когда я разглядывал лицо своей любимой, мне нравилось в ней всё, и цвет прядей её волос, и веснушки, и изгиб её губ, и даже её голос и её милые мне привычки. Так и мир вокруг меня обрёл для меня некий новый цвет и состояние.
Скрипнули ступени. Сверху спускался маэстро. Он покашливал, направляясь к выходу. Мы встретились взглядами. Его глаза были глубокими и чистыми. Его взгляд не осуждал, а ободрял. Лёгкая добрая улыбка была на его лице. Мне так много хотелось ему сказать, но я не решался заговорить с ним. Имел ли я право обращаться к нему со своими вопросами? Но он сам подошел ко мне и что-то спросил. Знаете, бывает так, что тебе говорят одно, но за словами ты слышишь другое, вероятно и в этот раз случилось также. Впрочем, подходил ли он вообще ко мне? Может быть, нашего разговора и не было, и он причудился мне? Нет-нет, разговор был. В том смысле, что он-то мог и не подходить ко мне, но я-то отвечал тогда на вопросы, для меня этот диалог был и произошёл...
- Что несешь ты в себе?
- Грешен я! Ох, как грешен, отец.
- Не о том я. Все мы не без греха. Есть ли в тебе что-то кроме суеты, кроме этого сора будней? Да-да, я согласен, что человек рожден не для святости, для жизни. Для накопления своего опыта, для отдачи своего долга. Пусть даже каждый из нас ошибается и страдает от своих ошибок, но каждый должен и нести что-то. Есть ли что-нибудь такое в тебе? Твоё. Как глубок ты? Что можешь дать другим? Если есть и ты чувствуешь, что мир этот не совершенен, почему ничего не делаешь?
- Не знаю. Как сказать, что я глубок? Не знаю. Может что-то и есть...
- Во всех нас что-то есть. Порой в ребенке... Впрочем, мир ребенка огромен. Взрослый уже испорчен этим миром и он чаще становится тем, что другие ждут от него. Он мог бы что-то исправить, накопить в себе новое, но страх испортить о себе впечатление, останавливает его. Он инертен.
- Я понимаю, но не скажешь же: во мне НЕЧТО ЕСТЬ! Это идеология, плакат, а не истина, хотя может быть и правдива. Вы ж не об идеологии, надеюсь?
- Да, конечно. Есть? Отдавай. Не насаждай, не замалчивай, - отдавай. Отдавай, как лучшим друзьям. Жизнь нужно сыграть, как играют музыку, как пишут картины, стихи. Вот о чем я.
- Почему ты требуешь, чтобы я что-то имел, чтобы что-то делал, кто ты, в конце концов, чтобы требовать от меня?!
- Я не требую. Даже не уговариваю, я спрашиваю. Как спрашивают сигаретку на улицах. Я вижу, твой мир глубок и возвышен, но ты прячешь его. Когда-то я пришел в этот храм и на коленях плакал перед образами: Господи, ты видишь как мне тяжело в этом мире, как унижают, предают. А мне хотелось признания и мастерства, причем такого, какого нет ни у кого. Возвысится. Мне хотелось почитания, славы, но никогда прежде я не задумывался, что все, приходящие в храм, тоже что-то просят, но тут никто не поможет: ни им, ни мне. А как Господь может дать мне? Только через них, рядом со мной молящихся. У Господа нет других рук на земле. И я стал давать свой дар людям...
- Разве твой горький опыт не против твоих же слов? Да, я видел, как люди, проникнутые твоей музыкой ревут и стонут тут. А недавно я видел, как один юродивый упал здесь на грязный пол и, обхватив голову руками, валялся в слезах, познав мир твоих чувств. Познав твой мир. Твою силу... Но есть и обратная сторона у твоего возвышения – и в ней человек познает свою... низость. Как только замолкают последние аккорды, здесь, внизу, стоит рев. Они с твоей помощью познают глубины нечеловеческих чувств, они возносятся столь высоко, что начинают понимать, что они черви перед божественным, что они никогда не смогут вместить полностью, а тем более нести в себе твой мир. Они никогда не обретут той силы и той глубины, которую имеешь ты. И они презирают тебя. Их зависть готова растереть тебя в порошок. А ты зовешь меня наверх, к высокому, к органу... У меня нет слуха!
- Оставайся внизу. Думаешь ты первый? Нет, очередной. Думаешь таких как ты, пришедших в этот мир экскурсантами, мало? Ведь подняться, значит еще и нести. А это тяжело. Таких, вспорхнувших наверх, чтобы омыться божественными потоками, думаешь мало. Вспорхнули пустыми, пустыми сбежали. А надо нести, как пчела несёт мёд. Трутней-то, охо-хо-хо. А надо нести! Это и есть наш крест. В себе и для всех... Порой за всех. Ну, это не про тебя... Я стар уже. Мне все горестнее за трутней, мне жаль их. Тяжело, говоришь? Слуха нет? Но ты попробовал бы хоть раз. Подумай только, какая сила дается несущим! А завистливые плевки вслед? Что ж грустно. Но ты не прав. Если они и плачут и смеются – значит не все потеряно для них. Мозоли да коросту счищать с души – бо-о-о-льно, а то как же? Вот и сопротивляются. Еще презирают нас те, кто умер душой. Они не могут простить нам свой грех падения. Доселе им было легко и просто, пока не встретили действительно высокое, а встретив и познав в очередной раз всю глубину своего падения – воют. Они ж тогда не Христа распинали. Себя... Разве они тронули бы Христа, если бы Он был не по их душу? Но это касалось их, а как простить такое, когда наглядно показано, что истинно высокое не в их храмах?... Что ж, слуха нет? Оставайся внизу. Только тогда уж храм – это не для тебя.
В тот день я долго ходил по городу, но встречая что-то возвышенное – музыку ли, художественное полотно, словом то, что родилось в высоких сферах, начинал испытывать какое-то неудобство, дискомфорт. Всё, что было сделано высокими мастерами, становилось мне укором. И я понял, что это стыд, что это моя совесть заговорила во мне, которую я гоню от себя. Истинное творчество всегда отличается от ремесла и поделок. Оно может остановить даже бегущего и поразить своим величием. И когда начинаешь всматриваться, или вслушиваться, вдруг понимаешь, что ты словно встал на ступеньку и, как в детстве, увидал что-то такое, отчего ты даже остановил дыхание, ты прикоснулся к чуду. И, соприкасаясь с ним, ты тоже становишься его частью. Мне стало понятно почему так много вандалов, и почему они пытаются опошлить прекрасное. Таким образом они пытаются унизить высокое до своего уровня, даже ниже. Их любовь не идёт дальше любви к себе. А когда самость унижена – это больно.
Храм этот, как наваждение. Дошло до того, что я уже не могу думать ни о чем другом. Все другое потеряло смысл, значение. Я даже не знаю, что это за храм. Я вообще не понимаю, почему он все время оказывается передо мной... Но не в этом дело. Это МОЙ ХРАМ!
Легко сказать: «прожить жизнь, как пережить музыку». Но как? Музыка, мелодия, ритмика... как она приходит? Если писать картину, то понятно: вот она, натура, рисуй! А жизнь – это что, концерт для фортепиано с оркестром? Или просто живи и живи? Э-э-э-эх, да всё просто, не стоит заморачиваться, вот доживу до старости, всё исполню: построю дом, посажу дерево, выращу сына... а потом буду сидеть на лавочке, смотреть на детишек, радоваться или огорчаться... Нет, радоваться. Огорчаться-то чего? Дети – всегда радость, даже их вечно порванные штанишки и ободранные коленки – всегда волнующие хлопоты.
Буду как садовник в саду, на цветущий сад смотреть и радоваться. Что-то передать смогу... А кому нужны будут мои советы? Люди не любят советы. Им примеры нужны. Люди по большей части обезьяны, они подражать привыкли. То у них мода, то у них традиции, а еще есть такое глупое слово – «порядок», тот самый пресловутый «ordnung». Кто-то сделает не по правилам и смотрит по сторонам – не осудит ли кто? Чтобы сделать по-своему, нужна дерзость, а главное, надо очень хорошо знать то, что у тебя должно получиться в итоге. Летать мечтали все, но первым стал Икар. Аэропланы тоже делали все, кто только мог, но был первый авиаконструктор. И паровоз, и автомобиль, и космос кто-то открывал первым. И пока самолёт не полетел, а автомобиль не поднял пыль на дороге – никто им не помогал, никто не спешил им на помощь: зови не зови. Так было всегда: кто-то приходит, приносит в этот мир новое и очевидные преимущества этого нового становятся достоянием всех. Но во всех тех, кто стал первым, кто всегда чуточку впереди – есть что-то особое. Не от мира сего. А потом оно, пришедшее сюда из «не этого мира» становится нашим миром... Музыка сфер, как клокочущая энергия космоса, спускается в наш мир и становится реальностью. И, вероятно, надо быть частью того высокого, нести в себе «не этот мир», чтобы принять звуки и образы высоких миров.
Я опять сидел в Храме. Отупело глядя перед собой, я уже перестал понимать значение простых вещей. И тут я увидел девочку. Маленькая, щуплая. Светловолосая. Она была одета в простое платьеце, обута в легкие туфельки. В руках она несла сумку, ее шаги эхом отозвались от стен и купола. Девочка смотрела по сторонам, глаза её были широко распахнуты. В тоже время девочка была еще маленькой, ребенком, которую хотелось поддержать и ободрить.
Я улыбнулся ей. Встретившись с моей улыбкой, она стала увереннее.
Она поднялась к Маэстро.
Он играл, а она пела.
Орган звучал так, словно это был голос Храма. Голос девочки был необычайно чист. Могучие звуки органа оттеняли её высокий голос. Она словно чайка, а порой как легкая лодка скользила по высоким волнам и, едва касаясь поверхности, подчеркивала могучую силу океана.
Я забыл все. И себя тоже. Оказывается, слушая ее пение, я, незаметно для себя, поднимался по ступеням к ним. Когда они кончили петь, и Маэстро стал что-то говорить ей, шурша нотами и покашливая, я потихоньку, стараясь не скрипеть на ступенях, спустился вниз. Уже выходя из Храма, повстречал женщину, протиравшую пыль, и спросил:
-Что это за девочка, которая пела сейчас?
-А-а-а, - протянула она и улыбнулась, - это Наденька наша. Надежда. Что не слыхали раньше её? А-а-а, как поёт-то, а?
Что-то случилось. Со мной что-то произошло. Я понимал это. Наполненный чем-то новым, я бродил по городу, ожидая какого-то внутреннего оформления моих переживаний. Проносились машины, где-то ревела электричка, весело перекликались птицы. Я ничего не замечал...
Очнулся от боли в ноге. И тут увидел мальчишек, кидающих в меня камнями, и кричащих мне что-то оскорбительное. Поначалу я просто опешил, ведь мне казалось, что мир теперь гармоничен и прекрасен. Он чуден и наполнен высочайшим смыслом, так почему же они, эти дети, так агрессивны?
А, они, оказывается, по обычной детской проказе дразнились.
Я конфузливо улыбнулся им: а как же, ведь несмышлёные дети.
Но один из них побелел от гнева. Получалось, что своей улыбкой я возвысил себя в своей взрослости и смотрел на них снисходительно. Но он не искал моего снисхождения. Мое прощение было для него пощечиной. Схватив камень, он швырнул в меня. Камень летел прямо в меня. Камень прошлого. Обида давнего. И это не было игрой. На какой-то короткий миг во мне возникла борьба, желание отвернуться и одновременное понимание, что отворачиваться нельзя.
Я не отвернулся. Было больно. Мальчик напряженно глядел на меня. Скорее всего, ему тоже хотелось убежать, спрятаться, ведь он рассёк лицо взрослому человеку. Но и он понимал, что увиливать нельзя.
- Ты же ничего из себя не представляешь! – говорил его взгляд.
И он был прав.
Мы смотрели друг другу в упор и я не отворачивался. Позади нас, в глубине прошлого было что-то такое, что обязывало стоять и принимать долг прошлого. Как много надо было пережить, чтобы осознать один единый миг, за которым стояли тысячелетия.
И я пошел наверх. К Маэстро.